— Очки надо носить. Глаза посадишь.
— Разбил.
— А новые заказать — трешку жалко? Ладно, поехали. «…Во дни получения он хаживал в кухмистерскую, где за полтину медью обедал не только гастрономически, но даже с бешеным восторгом».
— Ты не забыл, что ты должен мне пятьдесят восемь рублей? — не поднимая головы от писанины, тихо напомнил Фиша.
Костя шваркнул сборник диктантов об стол, как разгневанная учительница.
— Еще раз о деньгах — и все!
— Почему ты так волнуешься? Ты не волнуйся. Ты диктуй мне помедленнее. «…не только гастрономически, но даже с бешеным восторгом».
— «…После такого обеда, — хмуро продолжил Костя, — ему снились суп со свининой…»
— Не так быстро! — взмолился Фиша.
— Ладно, — буркнул Костя. — Проверяй ошибки.
Он захлопнул сборник и подошел к окну. Стройбат был пустой. Почерневшие сугробы вокруг плаца даже на вид были шершавыми.
Солнце заваливалось за штабной барак, дело к обеду. А после обеда и покемарить можно, ни одна собака не пристанет. Это тебе не у подполковника Чупахина на Урале. Тот уже с семи утра мучил. Ночь еще, можно сказать, минус сорок, — а он их на разводе по часу держал. Наставлял, как нужно трудиться. И уши у шапок опускать не разрешал. Правда, и сам, гад, стоял мерз. Потом оркестр вылазил, и под музыку — на работу. «С места с песней». А до работы три километра.
А ту-ут?.. За полтора года — одна тревога. И ту Лысодор сдуру учудил. Прикатил на своем «Запорожце» ночью: «Тревога!» Ну, побежали. До губы добежали и обратно, а Лысодор уже укатил досыпать. Такая вот армия. Спесифическая, как Райкин скажет. А политзанятия?.. Тут у руководства одна политика: не перепились бы в зарплату, не передрались бы, не подохли…
Раз, проходя мимо, Костя услышал, как старшина их роты Мороз да Лысодор — дружки закадычные — горевали, закрывшись в каптерке, выпивали потихоньку. «Какая ж это умная голова придумала, — сокрушался Лысодор, — создать в Городе неуправляемую часть. Больше тыщи головорезов! В Городе! Посреди баб, детишек… При Сталине бы…»
А кто их слушать будет? Один майор, другой старшина. Не сообразили после войны, куда податься, вот и застряли в стройбате. Сиди теперь в каптерке да начальство втихаря поругивай…
После обеда Костя сразу заснул и очнулся только к вечеру совершенно трезвым. Помотал головой: не кружится. Не подташнивает, пакость во рту исчезла. Ожил.
Костя засел в бытовку и начал сосредоточенно загонять в погон гимнастерки фторопластовую пластину, чтоб плечи не обвисали. Чего другого, а фторопласта в Городе навалом — нефтекомбинат под боком. Крупнейший в Европе. Все в этом Городе через наоборот. И нефтекомбинат — чистый яд — чуть не в центр Города воткнули. Ветерок подует, да и ветерка не надо, и при хорошей погоде до Четвертого поселка достает. И дети рахитами рождаются, гражданские сами говорят. Как эта пьеса-то называлась? Про комсомольцев… «Иркутская история»? «Город на заре»?.. Чего-то в этом роде. Город, кстати, не комсомолисты строили, а зеки — обыкновенные, нормальные зеки.
Костя тыкал белую маслянистую ленту в погон, лента не лезла. До половины дошла и уперлась. Костя легонько резанул по напрягшимся швам перочинным ножичком. Ножичек у Кости особый, выпрыгивающий, в брюшину кому засадить — ништяк, наверное. Коля Белошицкий подарил на рождение.
Коля Белошицкий до посадки шофером работал в городском парке. Раз в день приехал, листья нагрузил — и на свалку. А машина без дела не стояла, работала. Вот и заработал Коля на ней пять лет. Но Коля себе цену знал и приговора не испугался: уверен был, что выйдет «по половинке». Рассказывал, у него и в лагере полная свобода была. Ни подъема, ни отбоя. И приехал в зону пересуд. И надо же, узнала Колю баба-судья, та, что его в Одессе судила. Припомнила ему, как он, под следствием, в тюрьме брагу в огнетушителях изготовлял. Так и отсидел Коля пять лет. От звонка до звонка. Правда, после этого на государство уже ни дня не работал. И здесь, в армии, — тьфу, в стройбате, — не работает. Числится киномехаником, а так и не найдешь: то в роте ночует, то в кинобудке, то в поселке у бабы… Кино за него молодой крутит. На вечерних поверках Колю уже и выкликать перестали.
…Со стен бытовки круглоглазые, стриженные под довоенный полубокс солдатики учили Костю шить, штопать, латать и гладить обмундирование, показывали, как надо оборачивать на ночь сапог портянкой для просушки последней. Раньше Костя недоумевал: зачем белую портянку на голенище наматывать, оно же в гуталине? Ан нет, прав был довоенный солдатик: начищенный сапог не марался. А вот мазь в жестяной посудине перед их ротой маралась. Поначалу жаловались на нее Буряту (он мазью заведовал): мол, и не мажется, к сапогу шмотками цепляется, и щетка в колтун. А Бурят свое талдычил: «Мазя утвержден в моськовский институт». И все дела.
А как сам Бурят, младший лейтенант Шамшиев, оказался в армии — одному Богу известно. Приперся он сюда с женой, перекошенной какой-то, с четырьмя детьми мал мала меньше. За неимением другой жилплощади Быков поселил его в санчасти. Перед санчастью теперь на веревках все семейство сушится: лифчики голубые, трусы Бурята, детское… Хорошо хоть старших двоих на пятидневку взяли, при нем только грудной да еще рахит лет двух. В дни получки Бурят старался носу из санчасти не высовывать: пришибут ненароком по бухоте. Быков и Лысодор его ни в копейку не ставят — уж больно не любят недоделанных. Такой этот Шамшиев поганенький, гимнастерка не ушита, на морде прыщи, штаны на заднице провисают, каблуки скособочены, не офицер — недоразумение.